Юрий Гарнаев начал свой летный путь в тридцатых годах — время необычайного подъема и бурного роста нашей авиации. Имена участников перелетов были тогда так же знакомы и близки всем, как теперь имена космонавтов. Гарнаева томила страстная тяга в небо, тоска по крыльям — недаром в одном из лирических своих стихотворений он писал:
Прислонясь у низкого забора
В свете полыхающих зарниц,
Ты глядишь куда-то через горы,
Провожая перелётных птиц.Все мечты и все твои желанья —
Вместе б с ними в облачную высь!
Караван крылатый, до свиданья,
Караван крылатый, возвратись!
Мы бережно открываем первые страницы его рукописи — она не была еще вычитана автором, и даже название было условным, — но пусть его собственный голос снова прозвучит для нас, как звучал он в последней записи на радиостанции «Юность», накануне последнего старта в Европу с родной земли…
говорит ЮРИЙ ГАРНАЕВ:
Не так давно один хороший мой знакомый спросил:
— Юрий Александрович, а ты ведёшь дневник?
Этот вопрос застал меня врасплох. Помню, в школьные годы я вёл дневник, пытался даже писать стихи и, как все мои сверстники тех юных лет, мечтал лишь о чём-то возвышенном. Но суровая действительность жизни изменила ход событий, и дневники свои я забросил.
Правда, уже в зрелые годы, возвратясь из Парижа, где я участвовал в XXVI Парижском салоне авиации и космонавтики, — пройдя на вертолёте почти бреющим полётом по многим странам Европы: Польше, Германии, Дании, Голландии, Бельгии, Франции и полный впечатлений от этого перелёта, — я решил написать путевые заметки, которые назвал «Над крышами Европы».
Когда я явился со своей рукописью к одному компетентному человеку, он, просматривая её, с улыбкой сказал:
— Да, видно, и Гарнаев уже собрался на пенсию, коли начал заниматься писаниной.
Это замечание, сказанное, возможно, в шутку, кольнуло меня в сердце. Неужели уже пенсия?
Как быстро пролетели тридцать лет лётной работы, и как жалко выпускать из рук штурвал самолёта! Но жизнь не останавливается. И эта тяжёлая для меня минута не за горами.
Поэтому и зародилась у меня мысль донести до молодого читателя некоторые эпизоды своей жизни. Ведь это не только моя жизнь — это биография сотен тысяч ровесников Октября, которые появились на свет в грозные годы и которые вместе со своей страной прошли через горнила всех испытаний. Многие из них не дожили до сегодняшних дней, отдав свою жизнь в Великой Отечественной войне, чтобы отстоять завоевания своих отцов. Ровесники Октября в рядах трудовых бойцов строили первое государство социализма, восстановили его из руин после смерча войны.
Мне повезло. Я дожил до 50-летнего юбилея своей Родины, будучи её ровесником. Я был участником её великих свершений, я стал свидетелем её триумфа. Моя история — это история многих.
* * *
Маленький домик на окраине небольшого городка Балашова, занесённого зимой снегом, а летом прекрасного тем, что расположен он на берегу реки Хопёр, в который мы, ребятишки, ныряли с ранней весны до поздней осени, а после ледостава катались на льду, приделав на дырявый валенок вместо коньков деревяшки.
Правда, весной тихий Хопёр становился неспокойным, выходил из берегов, и по нему с шумом и треском шли льдины, на которых мы старались прокатиться, рискуя свалиться в воду. Проходил лёд, и Хопёр разливался, затапливал низкие места, но через две недели вода входила в берега, и он снова становился кротким. Это запомнилось на всю жизнь.
Ещё запомнилось постоянное ощущение голода. Суровые годы переживала молодая Советская республика, окружённая кольцом блокады.
Балашов находился в стороне от главных событий, но армия Деникина, свирепствовавшая в тех краях, зацепила и его. Несколько раз переходил Балашов из рук в руки — город простреливался насквозь, и много зданий было разрушено артиллерийской перестрелкой.
Плохо было с продовольствием, родители наши из сил выбивались, чтобы прокормить нас, детей, а мы, маленькие, не понимали этого и просили есть. Но, наконец, отгремела канонада. И только разрушенные здания пустыми глазницами окон напоминали о недавних сражениях.
Лучше стало и с продовольствием. Открылись магазины, ларьки, большой базар. Против нашего дома открыли колбасную. Я часто стоял около её двери и смотрел, как толстомордые колбасники развешивали круги только что изготовленной колбасы.
Однажды один из них, обращаясь ко мне, сказал:
— Ну, голь перекатная… Спой «Интернационал» — дам колбасы.
Я знал слова «Интернационала». Его научил меня петь мой дядя Ваня — красногвардеец. И я запел:
«Вставай, проклятьем заклеймённый, Весь мир голодных и рабов…»
Колбасники схватились за животы и начали гоготать. Мне было непонятно, почему они хохочут. Ведь я так старался…
И ещё в память врезалось одно незабываемое событие.
Мать вела нас с сестрёнкой к бабушке, сама торопясь на вечернюю работу. Была холодная зима 1924 года. Январская метель, разгулявшись, занесла узенькие балашовские улочки, и мы через силу пробивались сквозь сугробы. Навстречу нам, согнувшись от ветра, шёл мужчина. Поравнявшись с нами, он остановился и окликнул мать. Это оказался наш знакомый. — Валя, — сказал он, обращаясь к матери, — какое несчастье! Умер Ильич, Ульянов… Что же теперь будет?
Мать охнула и заплакала. Мы с сестрёнкой не могли понять, кто такой Ильич и почему плачет мать.
Когда мы пошли дальше, я начал приставать к матери:
— Мама, кто такой Ильич? Наш родственник?
Девичья фамилия матери была Ульянова.
Нет, сынок, не наш родственник, но это такой человек, что его знали все, — сказала мать.
Конечно, я ничего не понял из её слов, я был ещё слишком мал для этого…
Этими смутными воспоминаниями начиналась моя жизнь…
* * *
Хопер… К этой дивной реке еще не раз возвращусь я в своем повествовании. Однажды, спустившись с крутого берега, чтобы искупаться, и, как всегда, сбросив одежонку около ивы, склонившей свои ветви над водой, заметил я на одной ветке дерева большеголового стриженого мальчишку, который сосредоточенно смотрел на поплавок, совершенно не шевелившийся в спокойной воде. Держась за ветку одной рукой, в другой он сжимал удилище.
Желая подзадорить незнакомого, я начал швырять в поплавок камешки. Мальчишка закрепил удилище на ветке, слез с дерева, подошел ко мне и, несмотря на свой щупленький вид, дал мне такого тумака, что я полетел на землю. Вскочив, чтобы ответить, я был снова сбит, и мальчишка, тяжело дыша, навалился на меня. Выхода у меня не было, и я позорно капитулировал.
— Ну ладно, — сказал я, — не буду камни кидать. Мальчишка отпустил меня и сел рядом.
— Давай знакомиться, — сказал он. — Меня зовут Витька Квятковский. Мы только что переехали вот в этот дом. — И он показал на большой дом, к которому прилепился наш домишко.
Так началась наша дружба с Виктором Квятковским, которая прошла через всю жизнь. События разбрасывали нас в разные стороны, но вот сейчас, спустя сорок мы снова встречаемся и находим друг друга.
С Витькой играть было очень интересно. Он был заядлый рыбак, хотя было ему тогда всего семь лет. Он ловко лазил по деревьям, доставал галчиные яйца, которые мы, разведя костер на берегу Хопра, варили в банке. Он умел здорово драться, в чем я убедился в первый же день нашего знакомства, и поэтому быстро снискал уважение среди ребячьей нашей компании.
А была она очень разношерстной. Виктор Квятковский — сын директора черепичного завода. Юрий Писменный — сын известного в Балашове инженера-строителя. Соломон Розенталь — отчим которого был адвокатом, а мать зубным врачом. И я — сын бедного служащего. Но разница в положении родителей не мешала нам дружить, тем более что этой дружбе не препятствовали и сами родители.
После убогого вида наших комнатушек я с благоговением входил в квартиру Витьки Квятковского или Юрия Писменного, а особенно в квартиру Моньки Розенталя. Все там поражало меня. И чистота просторных комнат, и чудесное кресло в зубоврачебном кабинете, которое Монька заставлял двигаться то вверх, то вниз, нажимая на какие-то рычаги. И приветливая мать Моньки. И его сестры. Но больше всех мне запомнилась в их доме домашняя работница Ульяша. Бывшая монашка, она была очень богомольной и любила мой кроткий нрав — еще бы, в этих хоромах я вел себя, конечно, как тихая овечка.
Доросли мы, все четверо, до школьного возраста и пошли в школу.
Сейчас, ведя переписку с учениками Балашовской средней школы, в которой когда-то учился, я с нежностью вспоминаю о ней, о наших учителях. А тогда мы были бесшабашные мальчишки. Но все-таки учились не хуже других и плохих отметок, как правило, не имели.
Однажды наш верховод Витька Квятковский предложил:
— Айда, ребята, на Тростянский луг — там черепичный завод, где мой отец работает.
Мы ринулись в поход. Тростянский луг — обширная впадина, расположенная в трех километрах от Балашова. В дни весенних паводков Хопра он весь покрывался водой, и поэтому напоенная влагой земля зарастала после буйной травой. На лугу был расположен черепичный завод. В его полутемных сараях, где обыкновенно сушилась черепица, было прохладно и таинственно. Мы прятались в черепичных проходах, искали друг друга.
К забору черепичного завода была прикреплена большая мачта, на которой болтался длинный конусный рукав из полосатой материи, постоянно надутый ветром.
— Это колбаса для посадки аэропланов, — авторитетно пояснил Витька.
О каких аэропланах он говорил, мы тогда даже не поняли. Но вот однажды, при очередной нашей вылазке на Тростянский луг, мы были поражены, когда вдруг с неба начала спускаться огромная птица. Она превратилась в большой аэроплан, который, снизившись, покатился по лугу. Мы кинулись к нему. Вышли двое в кожаных куртках и кожаных шлемах с очками, долго возились с мотором и затем, исправив его, запустили и улетели. Много дней после этого мы играли только в летчиков.
В Балашове самолетов тогда не было, а расположенный в Борисоглебске аэродром был сравнительно далеко от нас. Но вдруг весь город всколыхнула удивительная весть: в нашем Балашове открывается летная школа пилотов и авиатехников. В городе появилось много автомобилей, на которых ездили люди в летной форме, а однажды даже провезли что-то похожее на аэроплан, который сел тогда на Тростянском лугу, только без крыльев. Внимание жителей сосредоточилось на школе. И конечно, все мальчишки начали мечтать о том, чтобы стать летчиками.
Правда, много интересных событий происходило и у нас. Организовались пионерские отряды. Мы дали Торжественное обещание и надели красные галстуки. В бывшем имении помещика Нарышкина открылись летние пионерские лагеря. Но мы с Витькой в летние каникулы уезжали в село Турки на сбор яблок, зарабатывать деньги — надо было помогать родителям.
Авиация вплотную подошла ко мне в памятный первомайский день 1930 года. На городской площади проходила демонстрация, и был митинг, на котором мне поручили выступить от пионеров города. И вот на трибуне, куда я с трепетом поднялся, среди многих людей оказался человек в красивом кителе с летными петлицами.
— А-а, пионерия… — сказал он ласково. — Проходи вперед!
И поставил меня перед собой. Это был первый начальник Балашовской школы пилотов — Скворцов.
Когда я прокричал с трибуны свое приветствие, Скворцов сказал:
— Приходи сегодня в городской театр, на торжественное открытие школы летчиков.
Конечно, я туда явился задолго до начала собрания. И снова, теперь уже в президиуме собрания, я был рядом со Скворцовым. Когда он предоставил слово какому-то летчику, я его тихонько спросил:
— Дядя, а что, летать страшно?
Он улыбнулся и ответил:
— Нет, не страшно. Хочешь сам полетать? Тут я подумал, что ослышался. Но Скворцов сказал серьезно: «Приходи завтра утром к штабу школы. Из Борисоглебска должен прилететь самолет. Я тебя на нем покатаю». Меня не нужно было упрашивать. Рано утром я уже торчал у дверей штаба. В девять утра на автомобиле подъехал Скворцов и сказал, что самолет не прилетел. Тогда я каждый день начал ходить к штабу и приставать к Скворцову с одним вопросом: «Когда же вы меня покатаете?» Ему это надоело, и он запретил мне ходить к штабу. Самолета все не было. Несмотря на запрет, я все-таки с утра выбирал рядом укромный уголок, чтобы наблюдать за дверями штаба. Однажды автомобиль подкатил в необычное время, среди дня. Скворцов быстро вышел, с ним было несколько военных. В два прыжка я подскочил к автомобилю, вскочил на подножку и уже на ходу закричал:
— Дяденька, возьмите же меня на аэродром!
— А, пионерия, все-таки укараулил… — засмеялся Скворцов и втащил меня в автомобиль. На аэродроме — большом ровном поле, выбранном за городским вокзалом, — я увидел серебристый самолет. Он показался мне огромным по сравнению с тем, который когда-то впервые мы рассматривали на Тростянском лугу. Стояла неимоверная жара, но я все время предусмотрительно дежурил у штаба в пальто — боялся, что лететь будет холодно от ветра. Самолет оказался закрытым, и меня вместе с другими пассажирами посадили в кабину. С какой завистью смотрели на меня другие мальчишки, окружавшие самолет!
Закрутился пропеллер. Я прильнул к окну и замер от ощущения необыкновенной скорости, с которой самолет катился по земле. И вдруг она медленно поплыла вниз, а самолет перестал подпрыгивать на неровностях аэродрома. Мы были в воздухе.
Я видел ставшие совсем маленькими квадраты городских кварталов, Хопер, блеснувший под крылом тонкой ниточкой, и вот уже земля снова стала приближаться, затих шум мотора, и, наконец, с большим толчком самолет покатился по полю. Первый раз я оторвался от земли, если не считать многочисленных падений с крыш и с деревьев. После этого все мои помыслы свелись к одному — стать летчиком.
Идеалом человека для меня стал Павел Николаевич Чулков — инструктор школы, поселившийся у нас на квартире. Часто украдкой от него я рассматривал фотографии, где он был снят у самолетов в кожаном реглане и шлеме с большими очками. Я пытался примерить на себя этот шлем и кожаные краги с раструбами.
Дядя Паша был очень серьезный и вдумчивый человек. Невысокого роста, коренастый, коротко подстриженный бобриком. Зимними вечерами он мне много рассказывал об авиации. О первых русских летчиках — Уточкине, Ефимове, о легендарном Нестерове, впервые в мире сделавшем «мертвую петлю». Я слушал его затаив дыхание и представлял себя на месте этих людей.
Много лет спустя, в Москве, я встретился с Павлом Николаевичем Чулковым по служебным делам. Все такой же вдумчивый и спокойный, все так же стриженный бобриком, правда, уже совсем седой. Он прошел большой путь от рядового летчика до командира летных организаций. Сейчас Павел Николаевич один из руководителей Министерства гражданской авиации. Он и не подозревает даже, что пробудил во мне когда-то неистовую мечту об авиации. Но ей не суждено было сбыться в те годы: для летной школы я был еще слишком молод, а дальнейшие события сложились так, что после окончания семилетки жизнь разнесла нас всех в разные стороны. Юрий Писменный уехал с родителями в Куйбышев, семья Соломона Розенталя перебралась в Ленинград, а мы с матерью — в Подмосковье, где уже жила и работала моя сестра. Печально провожал меня Виктор Квятковский, остающийся один в Балашове, но вскоре и его судьба забросила далеко.
Много лет прошло, пока я снова, уже зрелым летчиком, вернулся в родные края. Много прошло за это время нелегких испытаний. Кончилось беспечное детство. Начиналась суровая жизнь.